Продолжение публикуемой по субботам повести для семейного вечернего чтения.
Пошел второй год со смерти Алексея Ильина. Жизнь наша стала понемногу приходить в норму. Видимо, справились. Начал спадать и шум вокруг имени покойного великого композитора. То есть получалось, что как бы и не совсем уже великого. Я поначалу не мог понять какого-то нового оттенка в околомузыкальных разговорах, невольным слушателем которых последнее время оказывался. Произведения Ильина по-прежнему исполнялись самыми серьезными оркестрами, была пресса, были сопутствующие каждой настоящей славе слухи. Но ритм всего происходящего недоуменно замедлялся. И дело не в том, что прошло восхищение от открытия нового[work1] имени, совпавшего с трагической гибелью человека. Чувствовалась нота некоего разочарования, для меня, профана, загадочная. Добрые люди разъяснили. Понять я смог следующее. Большая часть созданного Ильиным, как известного при жизни, так и найденного после смерти в рукописях, — это очень талантливо, почти на грани гениальности, но всего лишь пролог. А истинное, настоящее, завершенное… Поначалу, в момент всеобщей ажиотации, казалось, что и оно тут есть, надо только разобраться, вчитаться, выграться, вслушаться. И найдется. Не нашлось. Возможно, не случись столь громких восторгов, и так были бы благодарны, пусть хоть и пролог, но ведь блистательный! А тут заскучали. Меня даже в какой-то момент зло взяло. Как дети, право. Подарок под елкой оказался не столь роскошным, как ожидалось.
Впрочем, само наступающее спокойствие меня вполне устраивало. Прочих членов семьи тоже. Всех, кроме, пожалуй, Вики. Снова стать одной из первых в своей музыкальной школе, первых, но «одной из»[work2] , оказалось не так просто для «дочки самого Ильина». И хотя до этого еще не дошло, но намек появился. Девочка занервничала. Но это не страшно. Моя дочь справится со своими нервами.
Вечером первого сентября после долгого перерыва собрались за праздничным столом все члены семьи. Мы отмечали одновременно несколько радостных событий. Неожиданно приличную кардиограмму Нины Петровны. Поступление Лены в университет. Начало седьмого класса у Вики. Маша тоже поступила — в приготовительную группу музыкальной школы. Не столь престижной, как Викина, способности другие, но все равно приятно. Хорошо посидели, потом девочки к инструменту пошли, бренчат что-то, мурлычут. Лена рядом, вполуха младших слушает, недавно купленный мною альбом с малыми голландцами перелистывает. Татьяна с Ниной Петровной в углу вязание обсуждают. Я в кресле устроился, рюмку коньяку налил, грею. Идиллия. Приятные мысли, планы… Пора еще одного рожать. Мальчишку. Девочка — тоже хорошо. Жалко, Лену поздно узнал. Данные у нее, возможно, не меньше Викиных, просто не занимался ею никто толком. Ничего, и с филфаком не пропадет, поможем. И Машку на тот год в школу к Вике переведем. Бог с ними, с талантами, конечно, музыкантом младшая не станет, пусть хоть сумеет в тот мир войти на равных. Она сумеет. Эмоций не много, но в остальном все в порядке. Так что поначалу мы и без гениальности продержимся. Потом посмотрим. Станут дочери вместе по утрам спешить, портфели утрамбовывать. И, возможно, Вика уже совсем перестанет быть к тому времени наследницей великого имени. Она, конечно, и так сестры не застесняется, но все же лучше… Короче, совсем пора еще одного рожать… С тем моим сладостным настроением милейший вечерок и кончился. А утром я нашел пакет.
Утро оказалось свободным, и я взялся за разборку антресолей. За последний год руки до них не доходили, оттуда постоянно всякие предметы вываливались на голову. Вот и решил, наконец, навести порядок. С некоторым даже символическим смыслом приступил к делу. В знак начала обретения спокойствия. И сразу же получил. Пакет этот стоял почти у края. И я его почему-то мгновенно узнал. Хотя видел всего несколько минут. В тот вечер Ильин принес в нем Викины игрушки. Выскакивая из квартиры, забыл, видимо, пакет разобрать, а Татьяна, в раздражении, зашвырнула его тут же наверх. Я достал куклу без ноги, потрепанную книжку, смятый бант. Затем вытащил толстую картонную папку. За ней еще одну. Внутри ноты.
Спешить не хотелось. То есть поначалу ничего не хотелось, кроме как засунуть все обратно, закрыть дверцы поплотнее и забыть о находке навсегда. Но поступок подобного рода дано было совершить мне в жизни, видимо, единственный раз. Однако для принятия какого-то решения — вернее, нет, о решении тогда я еще не думал, только для постановки задачи в окончательном виде — мне требовалось еще кое-что уточнить. Потому пакет с содержимым я действительно спрятал поглубже, а из одной папки предварительно вытащил пару десятков листов. Помял их слегка и отнес полузнакомому старичку-дирижеру, чьи координаты сохранились у меня с тех пор, когда дом был почти каждый день полон взволнованной музыкальной общественности. Вот, говорю, завалялось у нас среди дочкиных нотных тетрадей, посмотрите, может, что интересное? Он взял так небрежно, оставьте, мол, позвоню как-нибудь на неделе. Часа через три прибежал сам и начал орать с порога: «Это же Ильин! И где вы нашли, и где остальное?!» Ничего, отвечаю, там больше не было, а что вы, собственно так волнуетесь, насчет Ильина я и сам догадался. Старик впал в истерику: «Вы не понимаете всего значения произошедшего! Необходимо найти остальное, это то самое… мы знали, мы ждали…» Как мог, успокоил человека, судьба, мол, ничего не поделаешь, хорошо хоть что-то осталось, а с другой стороны… Только, по-моему, я его не совсем убедил. Посмотрел на меня почему-то с большой злобой и удалился по произнесении краткой, энергичной и крайне путаной речи. Ее смысл сводился к тому, что некоторым темным людям не дано понять значение утраченного для мировой культуры. Листов, однако, старик не отдал. Впрочем, я их и не требовал. Не до того было. Мне как-то сразу стало много не до чего. Пришло время принимать решение.
Бог поступил со мной не очень справедливо, наделив слухом, поманив сопричастностью, но лишив возможности воспроизведения. Во всем.
Бог поступил со мной справедливо. Есть счастливцы, способные творить и осознавать содеянное. Глухие творцы счастливы меньше, но не подозревают об этом. Совсем легко большинству. Оно вне театра. Я сам виновен в том, что избрал профессией бездарное лицедейство.
Бог поступил со мной справедливо. Он ничего меня не лишал. У меня есть дети. Это все, но это много. Это очень много. Но это все.
Если имело хоть какой-то смысл писать то, что я пишу сейчас, то начинать следовало сразу после ухода старого дирижера. Я чувствовал — следует спешить, — и сел за стол, и который уже раз, обманывая себя, как бы от нечего делать, принялся перелистывать и перекладывать с места на место валяющиеся всюду страницы с редкими кривыми строчками и по-детски примитивно намалеванными силуэтами старых дуэльных пистолетов.
* * *
И все-таки уж очень мелкие, незначительные попадались противники нашим гениальным дуэлянтам. То есть тогда еще могли ставить рядом фамилии Баранта и Лермонтова, имелись даже невежды, способные посчитать первую фамилию не то что не хуже, а чуть ли не лучше второй. Но нам теперь, естественно, ясно, сколь нелепой могла быть претензия всяких авантюристов — не на равенство, о нем смешно говорить, — на любое сравнение. И если вовсе теоретически попытаться подыскать кого в достойные соперники, скоро взгляд устанет блуждать по равнине и опустится безнадежно. Только от безнадежности этой приходят на ум фантастические, пугливые мысли: а не могли Пушкин с Лермонтовым оказаться у барьера друг против друга?
Полный бред, Михаил Юрьевич сам все предельно четко сформулировал, каждый русский… какую бы обиду[work3] … снес бы… Если и возможны были отношения, то лишь полные уважения и любви. Конечно, бред. Подобный бред уже один раз подробнейшим образом описан. Дружили два товарища, один из них, кстати, поэт, и как будто не совсем бесталанный. Тоже вполне уважительно и даже любовно друг к другу относились. И вот младший, который поэт, приглашает старшего на именины сестры своей невесты. Старший находится в меланхолии и пытается отказаться под предлогом, что съедется, видать, куча народу и всякого сброда. Поэт же уверяет, будто соберутся исключительно семейным кругом. Старший соглашается, а когда приезжает на праздник, то видит и народу, и сброду в самом деле сверх меры. Уж был сердит. А тут еще траги-нервическое явление со стороны сестры невесты поэта, которой, кажется, все было объяснено предельно четко… Окончание истории всем известно. Кстати, стрелялись тоже примерно с лермонтовской дистанции, сходиться начали с тридцати двух шагов, каждый сделал по девять, то есть как раз метров четырнадцать-пятнадцать между ними оставалось. Почти такие же кремневые пистолеты, хоть и другой марки. Ну, предположим, помириться мешал ложный стыд. А в воздух выстрелить могли? Могли. Но один не стал, и второй как будто не собирался. Причины ни они, ни сам Пушкин так и не поняли.
И все же то люди, хоть не совсем заурядные, но не гениальные же, гениальные меж собой столь дурацкого повода ссоры не допустили бы. А вот еще была история с поводом как будто и не совсем дурацким. И она в литературном произведении отражена, но давайте вспомним не «Княгиню Лиговскую», а реальные обстоятельства. Ближайшим дружком считал Алексис Лопухин Мишеля Лермонтова, что не помешало ему влюбиться и даже сделать предложение Катиш Сушковой, хоть у нее в свое время сильная и по внешности взаимная привязанность с Мишелем замечалась, но с того времени, правда, уже четыре года минуло. Узнает Мишель окольными путями о пока еще скрываемых матримониальных планах приятеля и решает, что Катиш красавица, но по моральным ее качествам никак нельзя Сушкову в милое Лермонтову семейство Лопухиных хозяйкой пускать. Лермонтов встречается с Екатериной Александровной, начинает активно ухаживать, затем компрометирует ее, делает невозможным брак с Лопухиным, а после, видя, что зашел слишком далеко, сам на себя пишет анонимное письмо и так все организует, чтобы оно втайне от Катиш попало к ее тетке. Добивается, ему отказывают от дома Сушковых без видимых причин. Мишель чист и свободен. Технология подробнейше описана им самим в письме к Александре Верещагиной.
Возможно, мисс Блэк-айз и не была лучшей парой для Алексиса. Кое-кто и кроме Лермонтова так считал. Примерно такое же количество кое-кого считало, что Наталья Николаевна не пара Александру Сергеевичу. Как бы, интересно, сам Александр Сергеевич поступил, если бы и лучший приятель из добрейших побуждений попытался подобным образом оградить его от брака? Если бы даже приятель к этому времени уже успел написать «Героя нашего времени»? То есть, вообще, вспомнил бы Пушкин в такой ситуации, что написал приятель, кроме письма Александре Верещагиной, попади оно Александру Сергеевичу в руки (а тогда часто чужие письма в посторонние руки попадали)? Снес бы? А Мишель снес бы ответную реакцию?
Любая сослагательность смешна и некорректна. Пушкин это наше все. Мне не приходится сомневаться, раз так считали люди, авторитет которых для меня незыблем. Гениальность признаю. Стихи читаю крайне редко. С Лермонтовым проще. Его роман многие годы был моей настольной книгой. (Стихов не читаю вообще.) И все же не зачарован обоими, а здесь тот случай, когда именно беспристрастность оборачивается крайней необъективностью, так как имеется опасность сместить истинную шкалу ценностей.
Что ж, если только безоглядное восхищение может дать право на оценку, у меня не остается другого выхода — еще один Александр Сергеевич направляется к барьеру. Ничего не было решено. До пушкинской дуэли долгие девятнадцать лет…
Под видом жития Тынянов написал изумительный роман, ровно никакого отношения к Грибоедову не имеющий, но напрасно старался в обоих случаях. Биография осталась бесполезной по сложности практического потребления, а роман — непонятым по оптимистическому духу эпохи. Известности Тынянову это не убавило. Тут нет никакой мистики, это совершенно естественно, когда автор на своем уровне повторяет судьбу героя. Мало какое произведение так разошлось в народе по словам, фразам и строчкам, как «Горе от ума». Притом комедия никем не понята и вторую сотню лет читается шиворот-навыворот, если кем-то еще читается, кроме школьников. О сценической истории не говорю — сие само тема для смешнейшей комедии. Турбин считал, что, всю жизнь стремясь в центр и оказываясь на периферии, Грибоедов так же всегда, оказываясь в комедии, стремился к трагедии, и именно неудача ее создания заставила превратить в трагедию собственную жизнь. Неправда. Здесь конфликт не на видовом, а на родовом уровне. Просто при практическом отсутствии эпоса и лирики гениальному художнику удалось создать театр, чего в принципе быть не должно. Отсюда кажущаяся неожиданность пьесы при полной беспомощности прочих произведений. «Горе…» логически не могло быть результатом процесса или звеном в цепи, потому и явилось вдохновенным свыше единичным произведением.
А тогда, осенью семнадцатого, вовсе ничего и не было. Двадцатидвухлетний юноша уже больше года как успел уволиться от военной службы, проживает в столице, формально считается по Коллегии иностранных дел, в деньгах не стеснен, фамилия почтенная, шатается по театрам и друзьям, пописывает какую-то чепуху, короче, валяет дурака в полном соответствии с возрастом, местом и кругом. Евдокия Ильинична Истомина, еще даже не увековеченная Пушкиным, беспечно проживает с одним из отпрысков могучего шереметьевского рода. Грибоедов в самых дружеских отношениях с ними обоими, квартиру при этом делит с графом Завадовским, который тем временем безуспешно, но настойчиво Евдокии Ильиничны домогается. Все очень в духе времени и очень весело. В какой-то момент Истомина с Шереметьевым поссорилась и перебралась пока к подруге. Завадовский посчитал грехом не воспользоваться столь удачными обстоятельствами. Александр Сергеевич приятелю, понятно, не отказал, и как-то после спектакля, чисто по-дружески, взялся Истомину подвезти. И подвез к Завадовскому. Подробности история умалчивает, только Шереметьев сильно на проделку обиделся и вызвал Завадовского на дуэль. А приятель Шереметьева, корнет Якубович, вызвал Грибоедова, и не как секундант секунданта, а как полноправного участника интриги, роль которого окружающим казалась (да и была по сути) еще более неприглядной, чем роль самого Завадовского. Шереметьев стрелял первым и промахнулся. Завадовскому после этого момента мало чего грозило, но он решил не рисковать и постарался попасть противнику в живот. Получилось. На другой день Шереметьев умер. Молодой был парень, особыми талантами не отличался пока, но из ихней породы многие лишь в зрелом возрасте начинали оставлять следы в энциклопедиях. Этот не оставил, не хватило времени.
Понятно, вторая дуэль сразу произойти не смогла. Сначала надо было раненого отвезти, а после его смерти Якубовича арестовали как зачинщика дуэли. Хотя, почему именно он зачинщик, никто толком понять не мог. Грибоедова вообще не тронули, Завадовского, говорят, ненадолго за границу выслали (это у них тогда наказание такое было), а Якубовичу отмерили по полной на Кавказ, в Нижегородский драгунский, под самые что ни на есть пули. Якубович искренне обиделся, и, по-моему, право имел полное — поступили с ним крайне нагло. И нет ничего удивительного в том, что, когда через год и сам Грибоедов оказался на Кавказе, правда, не сосланным, а по дороге с дипломатической миссией, Якубович так же искренне обрадовался, за две недели до приезда Александра Сергеевича стал к дуэли готовиться.
Якубовича этого звали Александром Ивановичем. Грибоедова он в конце концов простил и после зла не держал вовсе, а вот государя так невзлюбил, что совершенно серьезно собирался его застрелить, при полной невозможности вызвать на дуэль. В декабре двадцать пятого отведена роль ему была из главных — захватить Зимний и арестовать царствующую фамилию. В последний момент захватывать дворец Якубович отказался. И вообще вел себя несколько противоречиво. Я, однако, подробно той истории разбирать не стану, она предмет отдельного интереса. Достаточно того, что в отличие от ихнего «диктатора» Александр Иванович на Сенатскую площадь вышел, в отличие от Каховского, несмотря на все свои грозные речи, чужой крови не пролил, в отличие от Кюхельбекера и не пытался, в отличие от почти всех никого не заложил и на каторгу пошел по самому первому разряду. В конце сороковых Андрея Евгеньевича Розена встретил на Кавказе «заслуженный пожилой воин с Георгиевским крестом и Владимирским бантом; он, наверное, осведомился заранее, откуда я еду, и спросил: „Позвольте узнать, не видали ли А. И. Якубовича, моего прежнего начальника? Я… его бывший вахмистр“. Когда ответил ему, что жил с Якубовичем шесть лет под одной крышею в остроге, что оставил его в добром здоровье, то старый воин, прослезившись, рассказывал мне, как Якубович жил в Екатеринограде, делал беспрестанные набеги на хищников; добычу коней и овец [work4] делил справедливо на всю комнату, не взяв ничего для себя, одним словом, был родным отцом для солдат. На Кавказе многие помнят о его подвигах или слышали о храбрости его. Высокое чело его у самого виска пробито было черкесскою пулею; рана эта никогда не заживала. Он имел несчастье в Сибири, что все родные забыли его, не писали, не помогали ему. Когда наступил срок его перемещения из петровской тюрьмы на поселение, то он основал небольшую школу и устроил мыловаренный завод. И так исправно и удачно производил дело, что не только сам содержал себя безбедно, но помогал другим беспомощным товарищам и посылал своим родным гостинцы…» Через несколько дней Розена специально разыскал один из князей Казбековых, чтобы «осведомиться о Якубовиче, старом сослуживце». Добрую, видать, память оставил Александр Иванович у своих товарищей. Объективности ради следует только отметить, что упомянутые бывшим вахмистром хищники — это не животные вовсе, а горцы, в основном чеченцы.
Умирал Якубович тяжело. Старая незаживающая рана привела к параличу ног и припадкам безумия. В сентябре сорок пятого его поместили в больницу Енисейска, где он прожил всего один день. Грибоедова убили на шестнадцать лет раньше.
Но тем ноябрьским утром они оба, конечно, не ведали своей судьбы. Были полны надежд и планов, хотя прекрасно понимали, что могут не дожить до обеда. Шагов между барьерами отмерено всего шесть. Якубович подошел первым и остановился, дожидаясь выстрела. Грибоедов не спешил. Через минуту у Якубовича не выдержали нервы. Он стрелял в ногу. Пуля попала Грибоедову в левую кисть. Александр Сергеевич приподнял окровавленную руку и показал ее секундантам. Он имел право сделать еще несколько шагов к барьеру, но не воспользовался преимуществом и выстрелил. Преимуществом не захотел воспользоваться потому, что понял — противник не хотел его смерти. «Пуля пролетела у Якубовича под самым затылком и ударилась в землю; она так близко пролетела, что Якубович полагал себя раненым: он схватился за затылок, посмотрел свою руку, однако крови не было. Грибоедов после сказал нам, что он целился Якубовичу в голову и хотел убить его, но что это не было первое его намерение, когда он на место стал»[1].
Они стояли друг против друга в обычной позе дуэлянтов: вполоборота, левая опорная нога отставлена, правая рука до выстрела поднята и слегка согнута в локте, после выстрела — прижата вместе с пистолетом к телу и защищает грудь. Если хотели убить, целились в голову, если только ранить — в ногу. Якубович считал, и не без оснований, Грибоедова виновным в очень некрасивом поступке, а потом и причастным к смерти своего друга Шереметьева. Якубович был взбешен тем, что его из-за предыдущей дуэли сослали на Кавказ, а Грибоедова даже не пожурили. Якубович стрелял первым и в случае промаха или незначительного ранения противника оставлял ему возможность спокойного выстрела. Но Якубович убивать не хотел и метил Грибоедову в ногу. Грибоедову обижаться на Якубовича было совершенно не за что, кроме как за сам вызов на дуэль. Грибоедов стрелял вторым и уже ничем не рисковал. Но Грибоедов Якубовича хотел убить и метил в голову.
Наполеон без роты егерей и Декарт, не напечатавший ни одной строчки, стояли по разные стороны барьера. В двадцать пятом у Наполеона был шанс. Но он не нашел своей роты. Очень вероятно, нам всем повезло. Декарт своего шанса не упустил. Тут нам повезло несомненно.
Несмотря на действительно очень близкое расстояние, Якубович взял прицел чуть правее и выше, чем следовало, и пуля вместо ноги попала в левую кисть Грибоедова. Если бы траектория полета пули настолько же отклонилась от оси прицеливания влево, рана Грибоедова была бы смертельной. Сам Грибоедов совершил точно такую же ошибку. А если бы не совершил или ошибся в другую сторону, затылок Якубовича разлетелся бы вдребезги.
И все же, кажется, Наполеоны и Декарты на особом счету у судьбы, и не простым смертным о них печалиться. А вот майору, майору-то Денисевичу что делать, когда в театре хамят а после еще и к барьеру тянут?